— А вы послушайте… вы дослушайте, детка, меня до конца… Я вам ведь от сердца… Человек я уже немолодой, мне — 40 (ему было 46), я — не мальчик, и потому, как я полюбил вас, я давно это собирался…
— Да вы же женаты, Пал Палыч?..
— А и нет, вот я и не женат, ошиблись вы, вовсе я и не женат…
— Как не женаты, да тут все у нас говорят, что 15 лет…
— Не-не-не… Нет, детка. Вы ничего в этом деле не знаете, — это так просто… Можно сказать, что и вовсе даже нет ничего… Есть одна, но это вовсе чужая женщина, а с вами я по-настоящему думал, с полным моим счастьем — вот как… И про счастье вы уже не беспокойтесь, я знаю откуда его достать…
— Жалованье мое, как знаете, 25 червончиков составляют. Да другие есть. И, кроме того, все есть. И лошадка есть, — хватит вам и покататься, и себя показать… А уж я-то, я-то, как любить да холить, беречь вас стану, мою голубушку, уж я-то!.. Полноте, не ездите вы к этому своему, — ну его там… Оставайтесь-ка, да подумайте… И родителям вашим бедным за моей спиной хорошо будет… Это тоже опять-же статья…
Луша слушала слова его испуганная, растерянная, не знала как на них отозваться, что ему сказать в ответ. И сразу пропал далекий образ Петруши,
— она ведь его не любила, а здесь такая сразу близкая складывалась и хорошая жизнь… Нет-нет, не надо, — гнала она искушенья, а между тем чувствовала, что уж милей стал ей после этих слов Павел Павлыч и нет ничего оскорбительного в словах его, даже наоборот… Она не дала ему никакого ответа ни в этот день, ни в следующий; о разговоре своем с Грошевым никому не сказала, а все думала, думала… Грошев теперь целые дни, после занятий, проводил с Лушей: провожал ее на лошади почти до самого дому, вечером шли в театр, гуляли…
И все эти ласковые, ласковые речи.
Увязанные корзинки стояли в углах, Арина Сергеевна уж не один раз спрашивала.
— Ну, когда надумала ехать-то, Луша?
— Да вот с работой пока, — лгала Луша, не глядя матери в лицо.
А та и думать ничего не думала. Всему верила, каждому слову.
И, наконец, Луша не пришла однажды домой ночевать. Арина Сергеевна полагала, что она пошла к какой-нибудь из подруг. Нет вторую ночь. На утро сынишку послала Арина Сергеевна к Луше на службу.
И Луша ответила:
— Не ожидайте, я с Павлом Павлычем жить стану.
Старики так и ахнули, — они знали Грошева за горчайшего пьяницу и буяна. Но что же, что же делать-то?
И Арина Сергеевна пошла навестить дочку на новом жилище. Пришла с вечера — Луша одна. Сидит и глаза в слезах.
— А сам-то где? — спросила.
— Не знаю, — говорит Луша и залилась, заплакала. — Пьет где-нибудь. Он теперь каждый день пьет… Так прямо с работы… А ночью вот приедет пьяный… Одну недельку посидел рядом со мной… Ах, мама, мама!..
И на груди у матери она разрыдалась в бурной истерике.
Осталась Арина Сергеевна ночевать, и вот часа в четыре слышит громкий стук: явился сам. Пальто распахнуто, шапка на затылке, слиплись глаза на пьяном обрюзглом лице, пеплом измазаны мясистые губы и заплевана борода. Изо всех карманов бутылки торчат.
Первым делом выхватил он их, брякнул на стол, закричал:
— Эй, Луша, подымайся!
Вышла Луша из спальни бледная, заплаканная:
— Что ты, Паша?..
— Пей, Лушка!..
— Да что ты, Паша, ты бы…
— Пей, Лушка… пей говорю!..
— Ты же знаешь — я не пью…
— Ах, не пьешь, сука?.. Выпить со мной не хочешь, а со студентами…
— Какими студентами?
— Знаю, знаю, все знаю… У… стерва, гадость этакая!..
— И он единым духом сшиб со стола все бутылки, а потом застучал кулачищами, стал грозить, и вдруг на диване увидел Арину Сергеевну:
— Ты што здесь?
Старушка промолчала, перепуганная, не знала что отвечать…
— А, мать? Знаю мать… Ну, здравствуй, мамаша, поди поцелуй меня…
— Павел Павлыч, вы бы спать…
— Ага, — заревел он, — и ты не хочешь?.. Поцеловать меня не хочешь?.. Так… Э-эх, сукины дети, — ударил он кулаком по залитому вином столу, усеянному осколками разбитых стаканов.
Руку распорол в кровь и, глянув на нее, распоротую, окровавленную, вдруг утих.
Луша сейчас же стала ему завязывать тряпкой, а Грошев все целовал, целовал ее в голову, пока не подвели его к дивану. Ткнулся одетый, быстро уснул, мерзко-пьяно расхрапелся.
— Что это, Лушенька? — с тревогой спросила Арина Сергеевна дочь, указывая на Пал Палыча…
— А это, мама, на именинах он… случайно… Это ничего… Вы не обижайтесь; когда трезвый, — он хороший.
Всю ночь не спала — проплакала Арина Сергеевна, плакала и Луша. Но не разговаривали больше. Обе молчали.
В другой раз как-то зашла Арина Сергеевна, а он ночью снова пьяный.
— Сашка, Сашка! — кричит девчонку-прислугу, — что у тебя, подлая, лампадка не зажжена?
Девчушка, было, за лампадку, а он стук ей по затылку. Выхватил лампадку от иконы, да плесь ей в лицо остатками масла.
— Живо, дрянь поганая!
И когда девочка налила, зажгла:
— Сашка, молись! — скомандовал он.
Девочка робко зашевелила пальцами по лбу, по плечам, по животу.
— Да не так, со слезой, гадина!
Девчушка растерялась окончательно, и смешно, так жалостно, зашмыгала носом…
— На колени! — ревел Грошев.
Девчушка кувырнулась на колени.
— В поклоны! Да крепче лбом по полу стучи, сука!
— Оставь, Павлуша, оставь! — подошла, было, Луша и взяла его за руку…
— Прочь, Лушка, прочь!.. А ну сама молиться! С Сашкой…
— Павлуша, подумай…
— Молиться! сейчас же! — бросился он на нее с кулаками.
Оробевшая бледная Луша задрожала вся, зашептала: